Николай Якушин: Великая Отечественная глазами арбатского подростка
Развиваем, сохраняя традиции...
УМК «Русский родной язык»

Новинки

Новости

Николай Якушин: Великая Отечественная глазами арбатского подростка 07.05.2020

Николай Якушин: Великая Отечественная глазами арбатского подростка

Книги Н.И. Якушина, выпущенные в издательстве «Русское слово»:
Ф.М. Достоевский в жизни и творчестве
И.С. Тургенев в жизни и творчестве
Н.А. Некрасов в жизни и творчестве
Н.А. Добролюбов в жизни и творчестве
Шестидесятники XIX века в жизни и творчестве
История русской литературы XI – XIX веков: учебник для вузов
Русская поэзия XIX века: антология: в 2 томах

Николай Иванович ЯкушинНиколай Иванович Якушин – кандидат филологических наук, профессор, литературовед, специалист по истории русской литературы и критики XIX века, автор учебников и пособий по литературе издательства «Русское слово».

Ниже публикуются фрагменты из книги Н.И. Якушина «"Минувшее проходит предо мною…": избранные труды и воспоминания», которая готовится в издательстве «Русское слово».

ВЕЛИКАЯ ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ГЛАЗАМИ АРБАТСКОГО ПОДРОСТКА

«Мы все войны шальные дети…»

О войне написано очень много. Меня иногда это просто останавливало: ну что я могу ещё нового сказать? А потом вдруг видишь, что о многом ещё не сказано и уже никогда и не будет сказано, поскольку таких, как я, осталось не так уж и много – тех, кто хорошо помнит войну... Да, дети ещё долго будут жить, но детские воспоминания или воспоминания отрока – это разные вещи. Мы же всё-таки были достаточно понимающими и знающими. 

У меня создаётся впечатление, что я всегда жил во время войны. Детский сад я, конечно, не помню, но вот начиная со школы – вечные рассказы о Гражданской войне. Причём сейчас кажется, что это было давно, но ведь когда я пошёл в школу, в 1935 году, Гражданская война закончилась меньше 15 лет назад. А что такое 15 лет? Представьте себе любого взрослого человека, который пытается вспомнить, что было 15 лет назад... Всё это осталось у меня в памяти. Поэтому перед нами всегда Красная армия, «от Москвы до Британских морей, Красная армия всех сильней», «Если завтра война» и т.д. У меня была целая серия книг о Котовском, Олеко Дундиче, Пархоменко.

Орден Красной звездыСейчас для многих эти имена уже ничего не скажут, а для нас это были герои. Мало того, мы, пацаны, когда видели на улице человека с орденом – тогда не прятали ордена стыдливо, а носили открыто – мы забегали вперёд посмотреть орден, особенно если там орден Красного Знамени или Красной Звезды. Но потом это был не только пафос гражданский, что мы всех сильнее. Была атмосфера того, что кругом враги, мы никого не любим. Где-то начиная с 1938 года, когда разгорелась война в Испании, стало возникать ощущение, что и к нам она стучится в дверь, потому что стали прибывать испанские дети. Я помню, даже какие-то встречи устраивались, массовые выступления. Одно из них до сих пор помню. Мы изображали приехавших испанских детей. Были очень модные испанки – такие с кисточками, пилотки... «Наши отцы и братья бились в первых рядах. Они убиты. Мы приехали в Советский Союз, чтобы жить вместе с вами, нашими братьями». До сих пор помню. Однажды вот с этими речёвками наш класс повели в Колонный зал Дома Союзов. Мы поднимались на сцену, я споткнулся, и учительница на меня такими глазами посмотрела, что я до сих пор помню весь этот ужас её...

Атмосфера напряжённости звучала в прессе. Моя тётушка много лет служила лифтёром в Доме на Набережной – Доме Правительства, причём в самых престижных подъездах. И на её глазах уводили и военачальников, и прочих. 

Дядя служил в армии старшиной. Четыре треугольничка было. Его на какие-то курсы отправили, и он уже к войне был лейтенантом. К тому времени он уже был женат и служил в Брестском гарнизоне. И перед самой войной, 15 мая, в середине 1941 года, он приехал в Москву и просто сказал: «Война будет!..». Потом он ещё рассказывал, что их на лето вывели из гарнизона, вывезли на границу, и там они строили дзоты. Вот он там войну и встретил. Так что всё дышало ей… 

Что касается начала войны... Тогда я жил у бабушки, у моей тёти во дворе Дома на Набережной. Я там часто бывал в силу целого ряда причин. Иногда месяцами там жил. Олег Ефремов, с которым мы дружили, тоже там иногда бывал. Случилось так, что Олег перед самой войной должен был поехать к отцу. Отец его был на службе в Воркуте. Он был наёмным служащим, бухгалтером. И Олег с его мамой, Анной Дмитриевной, собирались поехать туда на лето – их отец там уже год пробыл. И вот Олег зашёл ко мне попрощаться за два дня до отъезда. А у нас во дворе была огромная собака – немецкая овчарка – мы с ней и лизались, и обнимались. Но у неё была одна, так сказать, страсть: она терпеть не могла почтальонов с сумками, она на них кидалась. А у нас маленький дворик – мы ведь арбатские с Олегом...  Короче говоря, Олег пришёл прощаться. Кажется, у него был какой-то пакет, и собака на него бросилась и вцепилась в ягодицу. Поэтому поездка была отложена, надо было делать уколы. Так что он тоже встретил войну в Москве, как и я.

Это было раннее утро... В 12 часов дня радио было у всех включено. Конечно, все бросились в магазин. А в Доме на Набережной было всё: там был театр свой, кинотеатр «Ударник», свой магазин был, очень большой. И все бросились туда, и я тоже помчался. Помню толпу, которая заполнила весь зал. Что я покупал, уже не помню... Но то, что бросились все в магазин, это было. А потом начались военные будни. Прежде всего, светомаскировка. Были организованы группы – подростки, взрослые 1–2 человека. Всю ночь ходили и смотрели, чтобы не дай Бог где не мелькнуло... Смешно думать, что сверху будет видно какой-то кусочек или щель, но, тем не менее, всю ночь ходили до утра, пока не рассветёт. Уже появились первые аэростаты, которые заполонили всё небо. Все внимательно слушали, что же происходит на фронте. А там всё страшнее и страшнее. Немцы всё наступают и наступают. Но паники не было. Ну да, говорили разное... Но все знали, что у нас на старой границе укрепрайоны. Как только до старой границы дойдут, мы там немцев остановим... 

Аэростат воздушного заграждения на Тверском бульваре

Аэростат воздушного заграждения на Тверском бульваре. Фото: world-war.ru

Потом выяснилось, что эти укрепрайоны оказались совсем пустые, они были разукомплектованы. И немцы или обошли их, или просто прошли. Мы всё время ждали: что ж там на фронте? Было однажды сообщение, что наши войска после каких-то боёв вновь захватили город Рогачёв и ещё какой-то... Все вроде вздохнули, но, увы, очень ненадолго. 

В это время стали говорить о том, что появились шпионы. Пацаны бегали по улице, высматривали незнакомых, подозрительных, звали милиционеров. Потом стали укреплять дома. Все стёкла были заклеены бумажными лентами, как будто это могло спасти... Стали закрывать подвалы, витрины магазинов защищали мешками с песком. Мы с Олегом встречались, обсуждали: мы вот это сделали, то… 

Вот так жила Москва. Карточек не было. Ощущения голода или нехватки первый месяц... ну, не месяц, недели три – не было. Но буквально через две недели среди ночи завыла сирена. Я проснулся, вскочил с постели, не могу найти брюк, не могу найти носков... Короче, ботинки на босу ногу, вместо штанов надел пальто и бегом в Дом на Набережной, в подвал. Вот там всё было заполнено, спустились жители и окрестные, чтобы укрыться. Но оказалось, что это была учебная тревога. Тогда показалось, что всё ещё впереди, очень тревожно стало в Москве. Поэтому мама моя, опасаясь, что скоро всё начнётся (она как чувствовала), решила меня отвезти на свою родину. Это Тульская область, Венёвский район. Город Венёв, и от него в 10 километрах деревня, откуда она родом. Мы туда с мамой и отправились. 

Москву я на время оставил. О том, как немцы подходили к столице, слышал только по рассказам. Тётка моя оставалась в Москве, никуда не делась. 

Московское метро во время бомбёжек

Московское метро во время бомбёжек. Фото: world-war.ru

Ну что ещё о начале войны я могу сказать? Как-то все немножко разбрелись – во всяком случае, наши ребята, из нашего класса, каждый занимался в своём доме укреплением. Потом даже начали копать такие щели для укрытия, но это было уже тогда, когда началась бомбёжка. Бомбёжка началась ровно через месяц после начала войны – 22 июля. Я уехал из Москвы 8 июля. Что интересно, 8 июля – какой-то особенный для меня день. Ровно через год, в тот же день, я пришёл работать на завод. А тут мама меня вывезла в деревню. Это был довольно длинный путь... Сейчас-то это быстро, а тогда мы что-то около полусуток ехали или сутки... В темноте, с остановками... 

«Всё-таки это было всё родное...» (В деревне)

И вот мы приехали в деревню. Было, конечно же, очень интересно, как воспринималась война крестьянами. Я человек всё-таки городской, родился в Москве и всю жизнь прожил в Москве. Правда, мама, когда мне было года четыре, возила меня в эту деревню. Но от той поездки остались другие впечатления. Помню, например, что я сижу на лошади впереди дяди, лошадь пьёт воду, и я очень боюсь, что я соскользну по лошадиной шее и упаду в пруд. Очень хорошо помню, что около избы деда был маленький палисадничек, и у меня там был свой конь – деревянный, или из папье-маше, уж я не знаю... Короче говоря, когда я вернулся туда почти через 10 лет, я нашёл своего коня и увидел тот самый палисадник. Всё это было родное... 

Когда я приехал в деревню, оставалась она ещё патриархальной. Деревня была небольшая, домов сорок приблизительно... Пустых таких домов. Мест, где обычно раскулаченные жили, почти не было. В другой деревне, куда я позднее переехал и где я попал в оккупацию, было много раскулаченных. Там село было богаче, и там очень многие попали под это. А здесь – что осталось в памяти? Всё колхозное, конечно, но у каждого мужика была своя лошадь, которая в колхозе находилась. У моего родственника – дед он мне, по существу, приходился – это Карюха своя, приходили иногда, подкармливали... 

…Я не случайно сказал, что эта деревня была крепостная. Вот в той деревне, где я потом жил, там люди были посвободнее. Здесь же особенно много не разговаривали, про политику я почти ничего не слышал, хотя я, может быть, не так долго там жил. Но, тем не менее, какие-то вещи были удивительные: чуть позже в этой деревне я нашёл последний, четвёртый том «Тихого Дона», который вышел в 1941 году. И он оказался в этой деревне! Кто-то принёс, и я его читал. Удивительно совершенно. В этой небольшой деревне была даже начальная школа. И детишек, конечно, там было очень много. Вообще деревня была очень уютная, зелёная. Было два пруда – один большой, другой поменьше. У меня осталось какое-то чувство родины. Конечно, моя родина – это Арбат, который является чем-то святым для меня. Но и сюда, когда приехал, ощутил, что всё вокруг не чужое. Всё-таки что-то есть, какие-то гены, что ли... Всё импонировало моему характеру. Бывал я в разных деревнях потом, и за границей, но именно тут что-то такое родное почувствовал.

В первые дни войны было довольно спокойно. Мужиков многих забрали уже, но жизнь шла равномерно. В это время начался сенокос, за огородами ухаживали. Радио было, не в каждой избе, но газеты поступали.

Начались будни. С ребятами я ходил в ночное – лошадей пас. Ну как пас – пытался. Потом приехала мама, и мы переехали: дело в том, что у моего деда была довольно большая семья – четверо детей. Мама понимала, что тяжело, и мы поехали в соседнюю деревню, где жил дядя моего отчима. Он приезжал к нам в Москву – дело в том, что он участник Первой Империалистической войны, и что-то там с ним случилось – то ли была газовая атака, то ли ещё что – он ослеп. Совсем. Его пытались лечить, – он как раз ещё до войны приезжал к нам в Москву – но оказалось, что вылечить его невозможно. 

…Мы с мамой переехали в село и стали там жить. Мама вместе с хозяйкой и слепой дед, который, кстати, не был колхозником. Он был большим мастером, валял валенки. Это было большое искусство – валенки валять. Я насмотрелся. Складывается шерсть, потом её валяют, потом в горячую воду погружают, потом бьют. Он всё это делал слепым, и его валенки славились на всю округу – очередь стояла, чтобы он выполнил заказ. В печи это грелось всё, доставались чугуны. Хозяйка делала подготовку, раскладывала шерсть – её надо было положить очень ровно: весь валенок должен быть одной структуры. Так мы там и зажили. Где-то было ещё спокойно – стоял август... 

А вот в сентябре уже через село это – а село большое, домов триста; там была главная дорога, а наш дом на другой слободе, которая поперёк шла, она была немножко в стороне; мимо окон не шли... – по дороге всё время шли огромные гурты скота... Уже гнали скот в ожидании немцев... Колхозные стада формировали и гнали в тыл. Это было страшно. Недоенные коровы кричат... Трудно было всё-таки... Колхозные стада – сколько их было в колхозе – они всё идут, идут, на восток, на восток... Среди крестьян нарастала тревога: уже немец Смоленск взял, а это уже очень опасно. Уже стали возвращаться и раненые: вернулся солдат, у него рука была разбита. Он рассказывал о том, как на Брянском фронте был, о том, что им пригнали четыре танка КВ, и они на броне куда-то прорывались, и его там подстрелили. И вот вернулся. Такие эпизоды рассказывал, а что там на фронте творилось, он всё-таки не знал... Это всё-таки вдали, немножко в стороне от Москвы. Во всяком случае тревога была. 

Начали заблаговременно готовиться: припрятали барахлишко, какое было – закапывали; продукты, которые могут лежать, тоже прятали по разным местам. И вот сидели в ожидании того, что будет. В нашем доме поселился солдат, который был оставлен. Рядом был амбар, и там какой-то хлеб был, зерно... Его оставили там сторожить. Ушли, и про него забыли. Он остался. Очень хороший был парень, по-моему, откуда-то из Башкирии, но русский. Когда немцы стали подходить, хозяйка просила его переодеться и остаться, а он отказался, мол, присягу давал. В это время немцы стали уже летать над нами. Однажды пролетел самолёт, сбросил так небрежно, не прицельно, несколько бомб.  Они попали на огороды, никого не задели. Потом где-то сел наш подбитый самолёт – «кукурузник»: где-то его там сожгли, лётчики ушли. Ну, вот такое ожидание: что будет? Дядя записался в колхоз, мама стала ходить на работу в колхоз. Иногда мама не ходила, или хозяйка не ходила – я ходил, занимался сельхозработами. Ну, что я там мог? Снопы кидал. Конечно, помогал по дому. Главная моя задача была – гонять кур с огорода, чтобы они огурцы не поклевали. А что, пацан же! Скучно мне было сидеть у огорода. А бегать надо было далеко. Я уже приспособился: чтобы их оттуда выманить, я кричал: «Цып-цып-цып»! Они оттуда выскочат, и я опять по своим делам ходил. То, что немцы придут, до многих не доходило. Я понял, что в Москву в этом году мне, видимо, не придётся возвращаться. Но в этом селе была школа – двухэтажное здание, переделанное, кстати, из церкви. И я уже прикидывал... Мама привезла учебники за седьмой класс, и я стал почитывать. Это было где-то в августе. Стало ясно, что в Москву возвращаться нельзя: в Москве начались очень сильные бомбёжки. Куда ж там – возвращаться?

Всё изменилось, когда стало ясно, что немцев можно ожидать и здесь. Конечно, собирались каждое утро у дома, где был приёмник. Не приёмник, а трансляция – такие были круглые, из картона, тарелки – вот оттуда слышали, что и где происходило. Это продолжалось где-то до двадцатых чисел ноября. Снега ещё не было большого, но морозец уже был. А перед этим отступали наши войска – опять же, они шли по главной улице, у нас только иногда останавливались солдаты для ночёвки. Что интересно – уже тогда ходили слухи, что немца мы всё-таки одолеем, у нас новое орудие появилось – «Катюша». И даже один, до сих пор помню, рассказывал, что он видел эту «Катюшу». «Здоровая пушка» – показывает и говорит, что у неё чуть ли не метровое жерло было, и длина в три или четыре метра. Фантазии уже ходили! Безнадёги пока не было. Всё это продолжалось до начала ноября, продолжались и работы в колхозе. Когда уже окончательно было ясно, что немцы придут, народ собрался. А село большое – там, по-моему, даже три колхоза было – и поделили всё это имущество колхозное. Не делили, кто что брал, а по-честному, по жребию.  Допустим, если тридцать лошадей было, а дворов шестьдесят, значит, на два двора лошадь брали. Всё поделили, в том числе ульи. Колхоз был не очень богатый, но всё-таки что-то осталось. Всё разложилось и затихло в ожидании. 

Очень хорошо помню этот день. Был морозный солнечный день, ясный, и вдруг всё затихло. Абсолютно. Какая-то тишина абсолютная наступила на улице, ни собаки, ничего. Кстати, когда немцы были, а это продолжалось почти две недели – в деревне собак не было слышно. Что-то они чувствовали. Молчали. Какая-то тревога, может, от хозяев... Обычно вечером тявкнет одна, потом другая, и начинается, так сказать, перекличка. О чём они решают вопрос, я не знаю, но это всегда было. А тут – тишина. 

Наш дом стоял на пригорке, внизу пруд, и на той стороне тоже такой пригорок. И вот в этой тишине сверху спускаются три бронетранспортёра – ну нельзя сказать, что прямо бронетранспортёры. Это были машины открытые совсем – там какой-то тент у них был, сзади гусеничный ход, передние колёса и противотанковая пушка. И вот они спускаются вниз, в полной тишине, и как раз к нашему дому подъезжает вот такой автомобиль с этой пушкой. Выходят из этой машины четверо молодых, красивых, высокого роста ребят, очень приветливых, здороваются с хозяином – хозяин, тем более, по-немецки говорит, сразу нашли общий язык. Немцы были доброжелательны, у них там своя кухня была – они приносили из неё всё и садились вместе с хозяевами за стол. Даже шоколад иногда приносили, давали. Вот такое было, как будто в гости пришли. 

Правда, перед этим... я не помню, в каком порядке... Короче говоря, наверное, сначала... Не эта команда к нам пришла, а какие-то другие... Потому что солдат-то у нас ведь остался... А перед этим немцы бросали листовки. Листовки до сих пор помню. Такая листовка, большими буквами написано: «Делайте выбор: жизнь или смерть». Дальше там на другой стороне: «Армия Ворошилова окружена под Ленинградом, Тимошенко там чего-то такое, армия Будённого бежала» – в общем, все эти перечисления. «Москва вот-вот должна пасть, Москва уже почти наша. Сдавайтесь в плен, эта бумага будет служить вам пропуском». 

А что касается этих немцев, то я до сих пор помню даже, как они вооружены были: у каждого был «Шмайсер», у каждого пистолет был – они вроде не солдаты были, но вооружение было именно такое. Потом уже, как выяснилось, они уже прошли всю Европу – из Норвегии были. Они шутили, и даже в шутку пели «Интернационал» – такие вот были прикольные ребята. Дня четыре они у нас жили. Да, и что интересно: народ сначала немножко был в ожиданиях: кто, что? Но потом видят: ничего. Стали доставать яйца там, чего-то такое. Немцы брали кур, гусей, платили деньги… марки, правда, но платили, отдавали. Мародёрства или чего-то подобного не было. Было вот так: пришли люди, всё в порядке… Всё вроде немножко успокоилось. Потом они отправились дальше в наступление, на Рязанскую область. 

Была маленькая передышка. И потом видим, – от нас видно – как по большой дороге в село въезжает обоз: огромные лошади – першероны они называются, фуры огромные. И уже народ совсем другой. Значит, первое что: пинком открывается дверь. Входят солдаты, как к себе домой. «Матка, – кричат, – яйца, пиво!» А хозяйка – жена нашего деда – ну как дед, ему 51 год был, а хозяйке лет 40, такая молодая, здоровая – руки в боки: «От пива, милок, ссать будешь криво!» Ну, они не понимают, конечно, но она ему так ответила. Потом началось что-то невообразимое. Где-то они нашли пасеку у кого-то, разграбили, принесли, на стол вывалили соты, тут же сняли рубахи, стали вшей давить – тут же, одновременно. Средняя полоса – там бань даже нет, люди мылись и парились в печке. А тут вот за одним столом вши и т.д. Это был уже беспредел. Можно было создавать партизанский отряд. Стали уже стрелять свиней. Очень хорошо помню, как немец тащит корову, а хозяйка упирается, чуть ли не за хвост отнимает последнее. Крик на всю деревню, уже стрельба там: где-то свинью застрелят, куры там верещат. И у нас уже начали брать кур – одну, вторую, третью. Когда вечером немножко утихло, что-то они там завозились – куры на нашесте, на потолке – хозяйка говорит: «Коля, пойдём наверх». Мы взяли «летучую мышь», топор и, чтобы сохранить каких-то кур... Короче говоря, мы с ней туда полезли, она светила, держала кур, а я рубил им головы. Ну что делать? Это я рассматривал не как живодёрство, а как необходимость, потому что иначе можно было остаться без всего. Так что мы такой обряд тихо совершили. 

Подразделение немецкой пехоты ведет бой на окраине деревни

Подразделение немецкой пехоты ведет бой на окраине деревни. Фото: pravmir.ru

…Ещё был один эпизод. На третий или четвёртый день после ухода первых частей пришла полевая жандармерия, которая следила за порядком в деревне. Соблюдение порядка началось с того, что расстреляли директора школы прямо у собственного дома. И дня четыре не разрешали его даже убрать. Сказали, что он коммунист. Из коммунистов, кстати, никто не уехал, их человек 18 было. Они терпеливо ждали, что будет. Тревога в селе уже была. А у меня такое настроение было, что никогда я в Москву уже не попаду... Неужели я на всю жизнь останусь в этой деревне? И что со мной и с нами будет? Было такое отчаяние. И вдруг в это время на улице началась какая-то пальба, какой-то грохот. Я выскочил на улицу и вижу: по небу летят три самолёта – это сейчас парами летают, а в начале войны сохранился ещё довоенный строй в три самолета: впереди один и два сзади. И вот летят – с красными крыльями, не очень высоко – потому что отлично видно звёзды; и вокруг – взрывы, взрывы, взрывы – буквально всё небо во взрывах. А они летят как-то спокойно. Такое ощущение, что «в гробу мы вас всех видали – летим и летим». И вот это было то состояние, когда вдруг я поверил, что не всё ещё закончено, что всё ещё будет, что это не навсегда, что наши ещё есть и наши ещё придут. Вот этот день остался в моей памяти на всю жизнь. Уже как-то легче стало дышать. 

И буквально через несколько дней началось наступление наших. Всем стало известно, что это армия под командованием генерала Белова. Причём экипировка – это были, видимо, сибирские части – экипировка была. Немцы перед этим уже мёрзли. У них была летняя шинелька и ещё какая-то сверху шинель. Ноги мёрзли, и они стали лепить из соломы бахилы. Потом они уже стали у мужиков снимать на улице сапоги... То есть они дрожали, и тут идут наши – все одеты. У всех ватные штаны, телогрейки, у всех ещё шинель. Мало того, почти все с автоматами. Ну, винтовка – это понятно, а тут... То есть экипировка, вооружение. И вот они шли, колонной, почти не останавливаясь, через нашу деревню. Выносили сами картошку, кормили... По-моему, они даже одну ночь у нас переночевали. И вот они пошли дальше, и отчим буквально на следующий день отправился в Москву с мамой, а потом на фронт, и буквально через три недели вернулся уже раненый. Потом была целая история с ним. 

Вот такая была встреча с немцами. Крестьяне настороженно, но, во всяком случае, спокойно принимали немцев, но через две недели можно было создавать партизанский отряд. Когда немцы уже отступали, они были озлобленные, остановились в нашей избе, один из немцев к маме начал клеиться. Но дед ему объяснил, что это вообще-то русские женщины, они... А мама была молодая, ей было 33 года... Дед уговорил как-то немца успокоиться. И потом, когда немцы отступали, они, по-моему, 18 мужиков забрали с собой, с лошадьми. И эти мужики сгинули, так и не вернулся никто. Видимо, угнали в Германию, или расстреляли. И потом, когда немцев прогнали, они сожгли школу. Я помню ещё, как вышел на улицу. Деревни в этой полосе расположены очень близко друг от друга, километр-два, можно выйти за околицу, и всегда три-четыре деревни видно, даже колокольню в Венёве – огромная колокольня, какая-то уникальная совершенно – из деревни видно было, а там 10 километров – и зарево. Там зарево, там зарево – семь зарев я нашёл: везде немцы начинали уже тотально выжигать деревни. Но ещё мало. Вот в нашей деревне сожгли одну школу. В той деревне, где мой дядя жил – мой дед, по существу, – там никто не пострадал, немцы сбежали, поджечь ничего не успели. 

…Ну и, забегая вперед, скажу, что немцы рассказывали. Я три года проработал в Германии, и самые лучшие друзья, которые были у нас с женой, были немцы, которые побывали в плену. Все они об этом говорили не один раз. Это коллеги наши, очень хорошие, добрые отношения были. В 1967 году мы были на научной конференции в Эрфурте, где после заседания я познакомился с одним немцем. Его звали Йохан Брандбауэер. «Слушай, – говорит, – пойдём где-нибудь посидим? Такие вещи я знаю…». А Эрфурт был знаменит тем, что там сохранился мост-улица, то есть это не только мост, на нём расположены и торговые лавки. А внизу, под ним, спуск к реке, где раньше, видимо, воду брали. И какое-то здание, и подвал – «Старый лебедь» – это такой кабачок. Мы туда заходим. Экзотическое местечко: своды, бутылки торчат в стене, деревянная скамья, лавки. Вот мы сидим с ним, выпиваем, и он мне начинает рассказывать: «Слушай, Николай, вот там спрашивают, как к русским относятся. Во время войны я был в плену. Наш лагерь был под Коломной, под Москвой. Каждую ночь нас отправляли разгружать вагоны с углём. На вагон 4 человека. 2 человека оставалось. А конвоиров не было особо, потому что – ну кто убежит? Тем более дело было зимой. А двое шли в город. Мы стучали ночью – ни одного огонька. Мы стучали. Нам открывали. Нас кормили. И с собой давали». «Я, – говорит, – могу это забыть когда-нибудь?». Вот такие вещи были. Поэтому, хотя отчима убили на войне, и ужасов я насмотрелся, но такого однозначного отношения, дикой ненависти – нет. Разные чувства.

После того, как было объявлено о начале войны, Москва во многом изменилась. Каждое время, мне кажется, имеет свою атмосферу, какие-то свои запахи, своё ощущение, которое где-то растворено, как будто вокруг. И в первые дни войны это была какая-то настороженность, тревога. Конечно, знали, что сразу люди пошли в военкомат, выстраивались в очереди. Рядом с нашим домом, недалеко, была школа, до 1938 года, по-моему, немецкая школа, где учили на немецком языке, это было распространено. Её закрыли, и стало артиллерийское училище. Этот дом рядом с музеем Пушкина, на Пречистенке. Напротив него в глубине двора было школьное здание. Вот в этом здании была как раз артиллерийская школа. И там сейчас такое панно сделано скульптурное, откуда ушли вот эти мальчики. И я тоже перед самой войной... Мы учились с Олегом в шестом классе, а наш класс курировал девятый класс. И там были уже взрослые, по нашим представлениям, на целых три года старше нас, и мы знали, кто там в кого влюблён... Сейчас думаю: наверное, никто из них не вернулся. Даже из моего класса. Наш год – 1927. Но дело в том, что раньше очень строго принимали в школу, и если нет восьми лет, не брали. Я как-то чудом проскочил: мне не было восьми лет, когда я поступил в школу, – я в ноябре родился, значит, два с половиной месяца... У нас учились те люди 1926 года, которые должны были учиться в седьмом, а они учились в шестом. И некоторые из них попали на фронт. Я не знаю, кто из них... Несколько человек... Но на фронте они не были, то есть они либо ещё учились, или в каких-то тыловых частях служили. А вот дальше, начиная с восьмого класса – это 1926 год, 1925 год особенно – эти все прошли войну. Мой двоюродный брат – 1925 года рождения – так вот он хлебнул с полной силой, был и контужен, и ранен, но вернулся. Другой двоюродный брат, 1923 года рождения, вообще был кадровым военным. Я к чему это говорю? Из юношей, которые родились с 1920 по 1924 год, то есть 9–10 класс, выжило только три процента. Три процента... 

Возвращение в Москву. Завод

…В общем, добрался я до Москвы, и пока я шёл, Москва мне показалась очень пустой. Не скажу, что она производила впечатление какой-то запущенности. Мне показалось, что всё более-менее. Привычно. Тем более Болотной площади как таковой не было – там были какие-то сараи, забор был – я шёл вдоль забора; такая была улица, до самого дома.

Началась другая жизнь. Мама работала. Я по-прежнему... Уже пришла весна. Бабушка не работала, тётушка работала в Доме на Набережной. Чуть позже, где-то, наверное, в мае мы вернулись домой, в Нащокинский переулок. Школы были, кто-то учился, кто-то нет. Я целый год школы пропустил. Олега нет, я один. Мой приятель, который жил на моей улице, где-то работал – устроился в какую-то артель. Ну, а я? Все работают, при деле, а я себя чувствую очень неловко. В это время я встретил Родина (известный московской краевед Александр Фиоктистович Родин). Он сказал: «Коль, давай, приходи. У нас кружок продолжает работать». Я стал ходить в Дом пионеров. Ходил в течение всего мая и даже, по-моему, до середины июня. Как раз когда я ему рассказал про свои мытарства, он мне посоветовал написать о том, что я видел, каждую деталь – всё это когда-нибудь потребуется. А память тогда была у меня!.. Я по часам мог всё вспомнить. Я и сейчас вспоминаю, только, конечно, по часам и дням уже не могу, но как будто стоит всё перед глазами. Поэтому во всём, о чём я говорю, нет ни грамма фантазии.

Ощущение ненужности, неприкаянности не покидало меня. Я хотел куда-то поступить. Мой приятель, который жил рядом, стал меня уговаривать учиться на мастера по ремонту пишущих машинок – но это совсем было не интересно. Потом я был в одном доме, там мне встретилась женщина, которая сказала, что она работает на заводе. Завод очень интересный – там приборы делают или ремонтируют. Мне очень захотелось на этот завод – там очень чисто, аккуратно, мраморные столы, пятое-десятое... И случилось так, что у нас во дворе жил инженер, который что-то там курировал, и на этот завод он должен был поехать чуть ли не на следующий день. Он сказал: «Я поговорю». Ну, поговорил, сказал: «Езжай». И я приехал на этот завод. Я уж не помню, какие документы у меня с собой были – никаких, наверное. Разве только свидетельство о рождении... Мне было четырнадцать, это был июль месяц... Меня приняли учеником чертёжника.

Этот завод был довольно основательный. Завод авиаприборов. Военный завод, оборонный. Накануне подхода немцев к Москве он был эвакуирован в Энгельс. А там было огромное здание, пятиэтажное, и два трёхэтажных, которые были очень длинные. Этот завод до сих пор стоит, на него ещё можно посмотреть даже. Неизвестно, что там сейчас находится, но не завод. И это было абсолютно всё пустое. Только административный корпус работал. Там был отдел главного технолога. Меня туда определили в качестве ученика чертёжника. Всё остальное было выворочено: станков нет, один станок где-то сорвался – он так и валялся. Всё вычищено, всё вывезено, абсолютно. И началась видимость работы: меня пытались учить, давали какую-то мелкую работу, чертить там... это был июль, а в начале августа приехал завод из Петербурга. Их вывезли. После этой страшной зимы 1942 года... Завод погрузили на баржу и через Ладогу, вместе с рабочими и инженерами, привезли в Москву. Мужчины, которые там работали, все разгружали станки. Но меня не брали – что там, четырнадцать лет. Так сказать, пожалели. И вот тогда я впервые познакомился с ленинградцами. Это были, конечно, удивительные люди… А кто из Ленинграда уцелел – это были преимущественно инженеры – большинство всё-таки женщины и пожилые мужчины. Остальных мужчин, конечно, забрали на фронт. А ИТР так называемые, инженерно-технический состав, вот они были. Трудно даже сказать, какие это были люди: несломленные, какие-то очень спокойные, достойные. Переносили это горе. И у каждого из этих людей было своё горе. Например, как-то в разговоре женщина рассказывала, как она сумела мужа своего похоронить на кладбище, что она сама его на саночках везла и т.д. У кого-то там ещё что-то. И всё-таки все они очень достойно себя держали. И самое удивительное то, что они в моей судьбе приняли очень тёплое участие…

Баррикады на Ленинградском проспекте

Баррикады на Ленинградском проспекте. Фото: world-war.ru

Когда я только поступил на завод, шёл 1942 год. Сильного голода ещё не было, потому что какие-то продукты выдавали даже сверх карточек: то капусту какую-то, то ещё что-то. Карточка, пока я был учеником чертёжника, а потом чертёжником, была служащая. Не рабочая, а служащая. Всё было в урезанном виде: хлеба, по-моему, на 150 граммов меньше, и всё остальное. Чуть позже стало довольно трудно. 1942 год был очень трудный: это был Сталинград. Было очень тревожно. И как-то плохо стало с продуктами, ребята голодали. Представьте себе: рабочая карточка. Хлеба мы получали 650 граммов – это уже рабочая карточка. В субботу можно было взять на субботу и на воскресенье. Хлеб в Москве, в отличие от Петербурга, где голодали, был хороший. Белый хлеб. Целый батон свежего хлеба в субботу. Голодные ребята съедали этот хлеб в один день, а потом два дня голодали. Это, во-первых. Во-вторых, продуктовую карточку можно было поменять на обеденную карточку в столовой. Там выделялось какое-то мясо и прочее. Рыба. В каждой карточке были талоны на рыбу. Рыбу в течение всей войны ни разу на карточку не дали. Никогда. Селёдка была. Но селёдку давали вместо мяса. На мясные талоны давали селёдку – вот это было, а рыбы не было. Короче говоря, вот 1200 граммов. И помню очень хорошо меню на один месяц: лапша и лапшевник. За лапшу вырезали 40 граммов крупы, а за лапшевник – 80. Такое меню было в течение целого месяца. 120 граммов за один раз вырезают, а всего – 1200. Значит, всей этой карточки хватало на 10 дней. Ребята бедствовали ужасно. Что делали? Приспособились дорисовывать карточки: там, где 100 грамм, делали 400. Как-то уж они умудрялись, не знаю. Мало того, иногда ребята даже сбегали на фронт. Кто был особенно одинокие – откуда-то приезжие иногда были, кто-то из эвакуированных и из оккупированных частей оказывались в Москве. Так что было очень несладко.

Первая зима, 1942 год. Большая комната, ну, наверное, метров сорок, может быть. Это был отдел главного технолога. В центре была поставлена печка. Труба выводилась на улицу. И вот сидели, кто чем обогревался: кто-то лампочками – втыкал их и грелся. У меня в то время пальцы, фаланги – до сих пор шрамы остались – от холода лопались. Чесались, потом лопались и долго не заживали. Врач говорил: «Никакая мазь не поможет. Мех нужен, собачий мех». Вот в таких условиях работали.

…Зимой, после Сталинградской битвы, где-то в феврале месяце, мой отчим уехал на фронт, и эшелон где-то стоял под Москвой, где-то на Окружной дороге, и он прибежал домой повидаться. Мама была на работе, я был один, поскольку тогда у меня был восьмичасовой рабочий день, поэтому я оказался дома случайно. Он мне отдал собачьи рукавицы, на собачьем меху. Я потом их носил на верёвке, как маленький мальчик, потому что боялся их потерять в трамвайной давке. Они вылечили мои пальцы. И вот перед тобой стоит человек, который знает, что он видится, наверное, в последний раз – где-то внутреннее чувство это есть. Он вообще был человек очень сдержанный. Очень хорошо ко мне относился. Я воспитывался вместе с его дочкой. И он никаких различий не делал, но и особых отношений тоже не было, детьми он особо не занимался. Единственное время, когда мы более или менее общались, – это когда жили на даче. Я никогда не чувствовал недоброжелательного к себе отношения. Так вот. Когда зашел он, мы поговорили, а потом вдруг спрашивает: «Коля, я тебя чем-то когда-нибудь обидел?» Я говорю: «Ну что ты, никогда в жизни». Это, пожалуй, одно из самых сильных потрясений во всей моей жизни. Мама не пришла, не успела – она просто не могла прийти: она заступила на смену. Она работала на заводе в это время. На вагоноремонтном заводе. И она таскала там какие-то чушки огромные – потом у неё опущение почки было из-за этого. Это страшные вещи совершенно...

Отчим уехал. Через какое-то время, через месяц приблизительно, он прислал письмо. И тоже письмо какое-то... ну, не похоже на него – с каким-то пафосом написанное, вроде того: да, не знаю, вернусь ли я, но я погибну не зря... Вот такие, пафосные немного слова. И какое-то очень тревожное в то же время письмо. Потом, буквально, по-моему, через неделю, соседка приходит с письмом, а мы с мамой только с работы вернулись. Мама такая радостная, берёт письмо... Я говорю: «Ну, дай я посмотрю». Письмо, смотрю, какое-то казённое. Я открываю, а там: «Ваш муж погиб...» и т.д. Я, помню, так и сказал: «Убит!». Мама, конечно, очень переживала это... А на следующий день я пришёл на работу – работать надо было. Ну и спросили, что со мной, я сказал, и меня отпустили домой. 

…Наверное, не было ни одного поэта, который не писал бы о войне. Я просто хочу сказать... У Окуджавы в песне есть такие слова: «Мы все войны шальные дети». Мне кажется, что было бы более правильно, более точно сказать: «Мы все войны больные дети». Война стала забываться в суете. Даже люди, которые видели войну, люди, которые прошли войну... Они, во-первых, не любят вспоминать её, но когда касается вдруг, человек остановится, пытается оглянуться, что-то вспомнить. Возникает совершенно неизбывное горе. Говорят о том, что «со слезами на глазах». Наверное, очень точно сказано, потому что когда объявили, что война закончена, мама у меня в ночную смену работала, я был дома. И вот она вернулась, и вместо радости мы просто рыдали. Потому что, наверное, не было ни одной семьи в стране, которая кого-то не потеряла. Поэтому, когда вспоминают войну, то прежде всего думают не о победах, а вспоминают о горе, страдании. Я об этом говорю потому, что многие просто не понимают, что такое война. Правду надо рассказывать о войне, и тогда будешь любить Родину и знать, за что люди гибли, за что они шли на смерть… 


Возврат к списку


ПОДЕЛИТЕСЬ В СОЦИАЛЬНЫХ СЕТЯХ:     


Не пропустите новости издательства!

Если вы хотите быть в курсе

новинок и акций

издательства «Русское слово»,

получать методическую помощь

и не пропускать

бесплатные вебинары,

подпишитесь на наши новости.

Ваш e-mail: